НОВОСТИ    БИБЛИОТЕКА    ЭНЦИКЛОПЕДИЯ    ССЫЛКИ    О САЙТЕ


предыдущая главасодержаниеследующая глава

Традиционная классика и классическая традиция

Пускай меня объявят старовером...

(А. С. Грибоедов. "Горе от ума")

Споры о традициях и новаторстве постоянно сопровождают нашу театральную жизнь. Эта тема давно уже традиционна и для других видов искусства. Все новые и новые аргументы приводятся в доказательство давно доказанных истин и давно открытых открытий. Эти истины сводятся к тому, что театр должен быть всегда современным, то есть новаторским. Музейная атмосфера противопоказана самой его сущности. Это относится в такой же мере к классическому репертуару, как и к современному. Только то, что прочитано глазами режиссера-современника, может представлять интерес для зрителя-современника, может задеть его за живое. Застывшие, штампованные театральные формы не могут выразить современное содержание и современные идеи ни в классической, ни в современной пьесе.

Для выражения современного содержания жизни и современных идей в драматическом произведении нужны соответствующие этому содержанию формы. Наиболее осторожные и разумные теоретики и практические деятели театра высказывают также не совсем новую мысль, что эти новые театральные формы рождаются не из пепла и не из пены морской, а на основе тех же старых традиционных форм, которые, отмирая и видоизменяясь, подготовляют изменения внутри театрального искусства. К этому можно было бы добавить, что существо театрального искусства остается неизменным в течение веков и даже тысячелетий и главные изменения не в формах театрального искусства, а в существенных изменениях его тем, его жизненного содержания.

Революционные преобразования в театре, подобные возникновению Московского Художественного театра и созданию системы Станиславского, - явления чрезвычайно редкие. Но даже всемирное и бесспорное признание заслуг Московского Художественного театра не дает еще оснований считать, что театральная революция, начатая и вдохновленная Станиславским, завоевала советский театр и окончательно победила.

Говоря об успехах и плодах этой революции, мы можем быть уверенными только в том, что появился более точный и ясный, по сравнению с прежними критериями, критерий качества театрального спектакля, определяющий точно и объективно его идейную и художественную ценность. Но утверждать, что каждый из пятисот театров нашей страны распрощался со штампами и ремесленничеством, с которыми боролся Станиславский, - неверно. Вернее было бы заметить, что ни один из них не овладел в полной мере системой Станиславского.

Театральные реформы и открытия Станиславского касались самой сути театрального искусства, всего его содержания и охватывали все стороны деятельности театра как художественного организма. Обобщив все лучшее, что накопил русский театр за время своего существования, Станиславский выбросил из этого багажа все ремесленное, все мешающее естественному ходу творчества, все фальшивое и показал как бы еще вдали от нас идеально-творческий театр, подчиненный только одним законам - законам абсолютного, бескомпромиссного искусства. Всеобъемлющий и неисчерпаемый характер системы заключает в себе очень большую трудность для овладения ею. С законами системы трудно спорить, их нельзя опровергнуть. Но чем легче с ней соглашаться, тем труднее ею овладеть.

Практика последних лет показала, что принять систему Станиславского теоретически еще не значит следовать ей на деле. Поставить спектакль, внешне подражающий простоте игры Художественного театра, похожий на него по внешней форме, еще не значит создать произведение искусства. Многие штампы, свойственные старому театру, совсем ушли со сцены, многие видоизменились, ремесленное и общепринятое обозначение чувств, конечно, осталось, но и оно стало, вероятно, тоньше, искуснее, сложнее. Зато появился новый штамп - штамп игры "под Художественный театр". Распознать его и бороться с ним потруднее, чем с грубыми старыми штампами приблизительного изображения чувств.

В последние годы в практике нашего театра, к сожалению, все чаще приходится говорить о спектаклях средних, серых, невыразительных - они появляются на сцене пачками, косяками. Вред, приносимый унылым потоком серятины, заключается в том, что он может ослабить интерес к театру, что он порождает реакцию противодействия, желание поставить или увидеть спектакль, не похожий на обычный, средний, стереотипно правильный, а "левый" во что бы то ни стало, пусть "левый" до нелепости, но обязательно "левый", условный, "западноевропейский", уж в крайнем случае неореалистический, только, упаси боже, не просто реалистический.

Театральная жизнь нашей страны многогранна и многообразна. У нас должно быть много театров "хороших и разных", должны быть среди них и театры экспериментальные, раз и навсегда выбравшие для себя так называемое "левое" направление, продолжающие режиссерскую линию Мейерхольда, Вахтангова, Таирова. Нужно только, чтобы они помнили, что если Мейерхольд, Таиров, Вахтангов разрушали старые традиции, то делали это отнюдь не по неведению; напротив, они не только хорошо знали эти традиции, а еще и опирались на них, отталкивались от них.

Мы знаем работы многих зарубежных прогрессивных театральных коллективов, обеспокоенных поисками новых форм сценического выражения. Из них я выше всего ставлю основанный Брехтом "Берлинер ансамбль"; мне очень нравятся некоторые театры Франции, Англии и Италии - в них условное решение спектакля удачно сочетается с реалистической актерской игрой. Совсем недавно греческая актриса Папатанасиу пленила всех нас безусловной правдой своей игры в абсолютно условных постановках "Электры" и "Медеи".

Но значит ли это, что мы имеем право зачеркнуть наши собственные великие национальные традиции? При всей моей ненависти к серой традиционности, театральной фальши и провинциальному натурализму я в этой статье выступаю против "левачества во бы то ни стало" (за ним обычно скрывается бескрылый формализм), за наши реалистические традиции, за бережное к ним отношение.

Театральный сезон 1962/63 года ознаменовался двумя постановками бессмертной грибоедовской комедии. Сначала Ленинградский Большой драматический театр показал "Горе от ума". В постановке Г. Товстоногова. Критику Г. Бояджиеву не хватило целой полосы в газете "Советская культура" для статьи, где он пытался доказать, что после ста тридцати пяти лет своей сценической истории бессмертная комедия Грибоедова нашла полное, единственно верное да к тому же и вполне современное сценическое воплощение, совершенное истолкование; что наконец-то публика, мечтающая попасть в театр и спрашивающая "лишний билетик" еще на Невском, то есть за три квартала до театра на Фонтанке, получила возможность понять истинное содержание комедии, прочитанной глазами талантливого современного режиссера и сыгранной не менее талантливыми современными актерами.

По смыслу статьи Г. Бояджиева этот режиссер и актеры даже более чем современны - они открыли нам глаза на то, что "Горе от ума" Грибоедова в большей степени относится к нам, к нашему времени и к нашему обществу, чем к обществу Фамусовых, Хлестаковых, загорецких и скалозубов. Что Александр Андреич Чацкий - это современный нам в полном смысле этого слова человек. В нем нет и не должно быть ничего трагедийно-романтического. "Романтическая героизация образа, идущая от Мочалова и обладавшая и силой и логикой, в наше время должна быть изменена", - категорически заявляет профессор и доктор искусствоведения Бояджиев.

Мне трудно выбирать между Мочаловыми и Юрским, так как Мочалова я не видел. Но я читал отзывы о его игре не менее популярного, чем Г. Бояджиев, театроведа - В. Белинского. И, судя по этим тоже восторженным отзывам, Мочалов был великий актер, так мы привыкли считать, и мочаловская традиция исполнения роли Чацкого просуществовала уже почти полтора века. Подождем и посмотрим, долго ли просуществует традиция Юрского.

Но я не хочу придираться к более или менее неудачным формулировкам, которые попадаются в статье Г. Бояджиева. Я не буду спорить по поводу того, что в стихотворном произведении "рифма и строка, как это порой случалось, заслоняют собой сущность действия и характеров". Это неправильное утверждение говорит только о том, что с чтением стихов в спектакле дело обстоит неблагополучно. Я не думаю также, что прием, когда "лицо от театра", объявляя о начале представления, называет каждую фигуру "Горя от ума" по имени, и "названный, сделав характерный для себя жест, удаляется", - не думаю, что этот прием нов и интересен. На заре немого кинематографа им пользовались в течение некоторого времени, но потом он был отброшен и забыт.

Мне кажется, что вводить на роль Загорецкого второго исполнителя для создания эффекта вездесущности Загорецкого тоже не стоило бы, так как и это очень старый прием. Я думаю также, что Грибоедов был прав, когда заставлял падать в обморок Софью, а не Чацкого, и режиссер, заставивший упасть в обморок Чацкого, прежде всего противоречит своему собственному решению избавить роль Чацкого от трагедийно-романтического решения и условной драматизации. Но, повторяю, в статье Г. Бояджиева меня интересуют не мелочи, а направление его пафоса, это направление, ведущее к полному отрицанию традиций. И здесь, прежде чем согласиться с автором этой восторженной статьи, я должен разобраться в ней как можно обстоятельнее.

С несколько меньшей торжественностью и убежденностью эту же мысль об отрицании традиций в своей статье высказал и критик А. Анастасьев. Даже "Московская правда" поместила восторженную рецензию на ленинградский спектакль, что для московской городской газеты просто редкий, исключительный случай. По мнению автора этой рецензии Р. Поспелова, старые традиции будто бы мешали нашей публике знать и ценить "Горе от ума". И выходит как-то так, что именно из-за этих традиций "Горе от ума" у нас не любили, а вот теперь оно освобождено от традиций и его будут любить. Так ли это?

Несомненно одно: постановка "Горя от ума" Большим драматическим театром вызвала споры. Много уже о ней написано и, вероятно, будет написано еще. И даже я - человек, совсем не падкий на сенсации и не слишком большой любитель шума вокруг театральных событий, - пишу статью об этом спектакле, потому что считаю нужным определить свое отношение к нему, чтобы случайно вместе с Г. Бояджиевым, А. Анастасьевым и Р. Поспеловым не попасть в положение Кандида Касторовича Тарелкина, который, как известно, всегда и везде был впереди. "...Едва заслышит он, бывало, шум совершающегося преобразования или треск от ломки совершенствования, как он уже тут и кричит: вперед!!. Когда несли знамя, то Тарелкин всегда шел перед знаменем; когда объявили прогресс, то он стал и пошел перед прогрессом - так, что уже Тарелкин был впереди, а прогресс сзади!.."

Чтобы не оказаться в театральных делах впереди прогресса, я попробую вспомнить о том влиянии, которое имело традиционное "Горе от ума" на формирование нравов и характеров русского дореволюционного и послереволюционного общества. Конечно, это тема для глубокого исследования, и я - не литературовед и не социолог - за него не берусь, просто я хочу вспомнить, чем было "Горе от ума" для моего поколения, родившегося в первые годы XX века и начавшего сознательную жизнь после Октябрьской революции. Я говорю о "Горе от ума" не как о литературном произведении, которое мы изучали в средней школе, а как о театральном спектакле, увиденном каждым из нас впервые в ранней юности и, может быть, из-за этого глубоко, на всю жизнь запомнившемся.

Признаюсь, что завидую тем столичным юношам и девушкам, которые посмотрели впервые "Горе от ума" в таких театрах, как Малый, Александринский, Художественный. Их первые впечатления связаны с таким Чацким, как Остужев, Юрьев, Качалов, с таким Фамусовым, как Южин, Давыдов, Станиславский...

Я рос в провинциальном городе, где не было таких великих артистов. Но я думаю, что те замечательные актеры, которые отдавали свое творчество сценам больших (и небольших) провинциальных городов, так же как столичные их лидеры, вкладывали в свои сценические создания столько сердца, ума, вдохновения и мастерства, что впечатление от игры, от их образов у нас, провинциалов, оставалось таким же глубоким и серьезным, как и у столичных зрителей.

И дело здесь не только в том, что наши провинциальные театры, над которыми посмеивались в свое время и Островский, и Чехов, и Куприн, были все же довольно хорошими театрами, а именно в том, что традиция трактовки классических пьес, шедших во всех русских театрах, была серьезной и правильной. А такие пьесы, как "Горе от ума", "Ревизор", "Лес", "Доходное место", "Коварство и любовь", были обязательной принадлежностью почти каждого русского театра и шли на сцене систематически, из года в год.

Несомненно, что "Горе от ума" в каком-нибудь самарском театре по своему качеству было гораздо ниже, чем "Горе от ума" Малого театра. Но также несомненно и то, что в самарском театре был правильный, достоверный Фамусов, олицетворявший чванную московскую бюрократию, что этот Фамусов точно доносил до публики замечательные стихи Грибоедова, иначе он не мог бы занимать первое положение в труппе провинциального театра. Был в этом спектакле и тот единственно возможный Чацкий, любимый актер, пылкий и обаятельный, любовь к которому публики превращала даже его недостатки в достоинства, тот самый актер, который мог создать образ передового человека своей (а не нашей) эпохи, дерзкого неудачника и влюбленного идеалиста, уходившего искать, "где оскорбленному есть чувству уголок", под непременную овацию зрительного зала.

В этом спектакле обязательно слышалась сочная русская речь с ее специфической мелодией и своеобразной дикцией. Все это было обязательно потому, что соответствовало традициям русского драматического театра, где "Горе от ума" играли так же правильно, как французские актеры правильно играют Мольера и Мариво, а итальянские - Гольдони.

Вероятно, кое-что в этих спектаклях было и наивным, и несовершенным, и, может быть, бедным до жалости. Может быть. Но не это главное. Главным в этом спектакле было сознание ответственности русского актера за свою роль в классической пьесе, в великом произведении русской литературы. Это сознание рождало вдохновение. А когда на сцене действовал вдохновенный актер, то бедность или богатство декораций уже не играло решающей роли.

Кроме того, в "Горе от ума" есть одна особенность, очень выгодная для сценического ее выражения. Я говорю о "тоне спектакля". Какой старомодный термин! Сейчас им не пользуется ни один уважающий себя режиссер. Но Вл. И. Немирович-Данченко пользовался этим термином постоянно. "Тон" спектакля "Горе от ума" вырабатывался десятилетиями. В прежнее время, переезжая из города в город, из театра в театр, приспособляясь к новым партнерам, актер участвовал, по сути дела, в одном и том же спектакле, и роль его - будь то Фамусов, Чацкий, Молчалин, Скалозуб - совершенствовалась от года к году.

Традиция здесь была необходимостью, правилом, каноном. Но, как каждая традиция, как каждый канон, имела оборотную сторону - этой оборотной стороной становились формальность исполнения, штамп. Только очень умный, тонкий режиссер, только очень чуткий актер время от времени умели стряхнуть с себя эту мертвечину и заставить звучать музыку грибоедовского текста как бы впервые, так, как если бы слова эти никогда и нигде не были написаны, а рождались только что, вот здесь, по ходу обстоятельств пьесы. Вот это и было той идеальной нормой, к которой стремился каждый актер.

Существование традиционной, канонической трактовки "Горя от ума" не исключало возможности возникновения других трактовок. Еще К. С. Станиславский в 1906 году вступил в полемику с этой канонической трактовкой, поставив "Горе от ума" по-новому. Он повел спектакль по наиболее натуралистической из всех возможных линий, почти отказался от стихотворной формы, перевел спектакль в прозу, насытил громадным количеством бытовых подробностей и... потерпел неудачу. Можно сказать, что постановка "Горя от ума" в Художественном театре не имела почти никакого влияния на сценическое истолкование пьесы. То же самое можно повторить и о спектакле МХАТ двадцатых годов. Ни тщательность отделки, ни точность обстановки, ни натуральность исполнения не заменили радостной романтической приподнятости, публицистичности, гражданской направленности традиционных постановок "Горя от ума".

В 1928 году "Горе от ума" поставил в своем театре В. Э. Мейерхольд. Он изменил даже название пьесы. Спектакль назывался "Горе уму", как это было написано Грибоедовым в одном из первоначальных вариантов. После "Земли дыбом", "Рогоносца", "Леса", после блестящего фейерверка парадоксов и экспериментов, ошеломивших Москву двадцатых годов, Мейерхольд должен был бы поразить Грибоедовым. И... этого не случилось. Я очень хорошо помню этот замечательный, талантливейший и один из самых академических спектаклей Мейерхольда.

Он решительно счистил с "Горя от ума" шелуху штампов, он проделал с пьесой десятки смелых и совершенно неожиданных манипуляций, разбил ее на отдельные эпизоды, разбросал действие по всем уголкам фамусовского дома, показав не только спальню Софьи, но даже и кухню (все это шло на фоне простой фанерной стены), он надел на гостей Фамусова маски и так далее. Но он не посягнул на содержание комедии, на ее социальный смысл, на ее традиционную основу и, что главное, он не нарушил историческую перспективу пьесы.

Действие комедии в спектакле Мейерхольда происходило после Отечественной войны 1812 года, а не... после Отечественной войны 1941-1945 годов, как на это пробуют намекнуть в некоторых современных нам постановках "Горя от ума". И от этого спектакль не становился архаическим, он был острым, разящим, заставляющим размышлять. После блестящего мейерхольдовского "Горя от ума" традиционная трактовка комедии не пошатнулась, не потускнела.

И это подтвердила предпоследняя постановка "Горя от ума" в Малом театре, осуществленная в 1938 году П. М. Садовским. Кинопленка, зафиксировавшая этот спектакль (уже в несколько измененном составе), не дает настоящего представления об этой отличной работе Малого театра. Очевидно, здесь вступили в силу законы киноискусства, которые диктуют особые условия поведения актера перед кинокамерой. Приподнятость тона, читка стиха как стиха, актерская подчеркнутая выразительность, рассчитанная на тысячу двести зрителей, на киноэкране выглядят недостаточно естественно и самой механической точностью воспроизведения искажают оригинал.

Театр и кино - разные искусства. Но факт, что постановка "Горя от ума" П. М. Садовским - этот последний образец классической трактовки великого произведения - представляла собою большую художественную ценность. Я не хочу сказать, что все исполнители этого спектакля были безупречны и равноценны. Но кто будет отрицать успех плеяды блестящих, непревзойденных исполнителей - Масалитиновой, Рыжовой, Турчаниновой, Климова, Садовского! А. главное, высокое гражданское звучание - вот основная ценность постановки, вот главное, что бережно пронес русский театр через многие десятилетия.

Больше двадцати лет продержалась эта постановка на сцене Малого театра, пережив естественный для всякого живого организма цикл: молодость, расцвет и постепенное старение. Многие и лучшие исполнители совсем ушли от нас, другие выбыли из спектакля, так сказать, естественным порядком. Нерадивые руководители театра не сумели или не захотели подыскать необходимую замену, и "Горе от ума" сошло со сцены. Наступила пауза. Пауза не слишком длинная, но достаточная как раз для того, чтоб Ленинградский Большой драматический театр заполнил вакуум постановкой Г. Товстоногова, восторженно встреченной некоторыми критиками, постановкой, эпиграфом которой были выбраны слова Пушкина: "...догадал меня черт родиться в России с умом и талантом". Эпиграф этот мне кажется не случайным. Он является следствием откровенно антиисторического подхода постановщика к пьесе Грибоедова.

Большой Драматический театр - серьезный театр. Таким я его знаю (и близко знаю) вот уже почти тридцать лет. В его истории были периоды, когда он сильно прихрамывал на формалистическую ножку. И тогда еще, в конце двадцатых - начале тридцатых годов, вокруг его отдельных постановок затевались возня и рекламный шум, и тогда находились люди, заявлявшие, что театр открывает новые горизонты. Но эти периоды проходили бесславно, оставив горький след. Настоящий успех, не подогреваемый истерической рекламой, ожидал театр только на дороге глубокого реализма. Ведь недаром у колыбели театра стояли такие няньки, как А. М. Горький, А. А. Блок, М. Ф. Андреева, Ю. М. Юрьев, Н. Ф. Монахов. Реализм - это их драгоценное наследство, нужно бы его беречь. Этот реализм имеет право на самый смелый, самый рискованный эксперимент. Хорошо бы только, чтобы после такого эксперимента в нашей прессе появлялись статьи, серьезно его анализирующие, трезво оценивающие его результаты.

Коренным недостатком товстоноговской постановки, несомненно, является ее антиисторизм. Неправомерное сближение грибоедовской пьесы с современностью привело к тому, что конфликты и типы далекого прошлого предстали как бы вневременными, присущими всем эпохам, в том числе и нашим дням. Режиссер, видимо, забыл, что прочитать классическую пьесу глазами современника - это не значит перенести ее в наше время. Ведь каждая эпоха имеет свои собственные, исторически обусловленные конфликты и проблемы своих героев.

Плодотворными ли оказались творческие поиски режиссера, действительно ли они ведут к новаторству? Говорить, что пьеса впервые правильно прозвучала лишь в трактовке-Г. Товстоногова, что вся сценическая история "Горя от ума" всего-навсего заблуждение и ошибка, что нет и не было ничего другого, кроме Товстоногова, Юрского, бешено вертящейся сцены, масок, обращений непосредственно в зрительный зал, современных интонаций, злободневных типов, заимствованных из сегодняшней жизни, - это значит слишком уж увлечься, перейти границу добросовестности, идти за модой, и дурной модой, вопреки здравому смыслу, вопреки нашему устремлению к народному реалистическому искусству, к его прогрессивному содержанию и ясному воплощению его идей.

Я еще могу понять, вернее, стараюсь понять наших критиков, которые так увлеченно хвалят "Горе от ума" Г. Товстоногова, потому что это действительно любопытный в своем чисто формальном выражении, хотя, несомненно, эклектический спектакль.

Я понимаю - хотя и не принимаю - групповую солидарность и тех театральных и околотеатральных деятелей, которые, так сказать, выбрали для нашего искусства "дорогу на Запад". Но я также хорошо понимаю, ощущаю всем своим существом, что дорога нашего социалистического искусства - дорога широкая, в ней есть и "восточная" и "западная" стороны, но обе они только стороны, не больше, чем стороны, а фарватер, осевая линия - это реализм, идейность и народность.

Меня в этой статье интересует не только сам спектакль Большого драматического театра, но и реакция на него других театров, влияние постановки Г. Товстоногова на последующую сценическую историю "Горя от ума", и в первую очередь реакция на него Московского Малого театра, который вскоре после Г. Товстоногова показал свою новую сценическую интерпретацию бессмертной комедии Грибоедова. Стремясь не отстать от моды, театр зачеркнул единственно правильную, выработанную почти полутора веками сценической жизни, сохраненную не по приказу, а по сердечной склонности многих поколений русских актеров традиционную трактовку "Горя от ума".

Несомненно, "Горе от ума" Г. Товстоногова и "Горе от ума" Е. Симонова - спектакли разные. Тем не менее во многих элементах они похожи друг на друга. Это - две стороны одного и того же явления.

В первом случае режиссер пошел на все: пожертвовал историзмом пьесы, мыслью драматурга-классика, чтобы удивить, ошеломить публику. Он решил открыть ей глаза, но не на комедию Грибоедова, а на свою изобретательность, на свой талант. Во втором случае режиссером руководили более скромные, но не менее ложные, на мой взгляд, соображения. Он просто не хотел отстать от моды, не захотел ударить в грязь лицом перед Товстоноговым, не захотел отступить от современных течений и попал в беду.

Претендуя на сенсационные открытия в содержании и в идеологии пьесы, новая постановка Малого театра, в сущности, не открывает ничего нового. Она лишь вполне категорически указывает на принадлежность Чацкого к декабристам, точнее - к Северному обществу. Основанием этого указания явилась книга профессора М. В. Нечкиной "Грибоедов и декабристы", где автор доказывает, что Грибоедов, несомненно, принадлежал к тайному обществу. Исходя из этого, но забывая, что пьеса "Горе от ума" не автобиографическая, режиссер решительно заявляет публике, что Чацкий - декабрист.

Я повторяю, что в этой концепции нет ничего нового. Наоборот, вся "либерально-идеалистическая фракция", по выражению Н. К. Пиксанова, старой русской литературной критики трактовала Чацкого как декабриста. Это мнение высказывал также и Герцен. К крайнему радикализму Чацкого иронически относились только Добролюбов и Достоевский, а для большинства литературных критиков Чацкий был не только просто либералом, но и представителем передовых взглядов вообще, борцом со всем старым, во имя вообще новых, вообще свободных взглядов, борцом со всякой рутиной, предрассудками и невежеством - одним словом, "типом общечеловеческим".

Режиссер Е. Симонов показывает принадлежность Чацкого к декабристам вполне наглядно. Новая постановка Малого театра начинается не предусмотренной Грибоедовым музыкой, иллюстрирующей не написанный Грибоедовым пролог. На фоне оранжевого и натурального, как на пейзажах Клевера, заката стоит условный сценический помост, направленный по диагонали к заходящему (или восходящему - это трудно понять) солнцу.

На этом помосте стоят лицом к публике и боком к солнцу двенадцать хорошо одетых в военное и штатское платье (гусарские доломаны, фраки, плащи, кивера, цилиндры и так далее) молодых людей. Они стоят на сцене по принципу живой картины, не двигаясь и ничего не делая. В это время музыка за кулисами играет что-то торжественное и печальное. Эта группа изображает декабристов. Они появятся еще раз в финале спектакля, к ним присоединится ушедший от Фамусова и убежавший "вон из Москвы" Чацкий. Уголок своему оскорбленному чувству он найдет среди декабристов. Это заявляет в своей новой постановке Малый театр как свое открытие, как новость.

В прежней традиционной постановке передовая, прогрессивная, активно гражданственная позиция Чацкого была ясна и сказывалась в каждом его поступке. Ему не нужно было предъявлять справку об убеждениях... В новой постановке живая картина "Чацкий среди декабристов" стала нужной именно как такая официальная справка потому, что вся гражданская линия пьесы, весь ее обличительный пафос и романтика снижены, не доведены до нужной яркости и нужного градуса. А заменить все это справкой о политических убеждениях нельзя. Главная потеря новой постановки по сравнению с классически традиционной в этом и состоит.

Потерю эту театр пытается восполнить чисто формальными новшествами. Место действия комедии из московского и реально существующего до сих пор дворянского особняка (не значит, что нужно воспроизводить его на сцене) перенесено почему-то в некий петербургский дворец. Его масштабы громадны. Стен нет. Одни карнизы. Эта условность вполне допустима. Громадные белые двери эпохи Николая I, как в интерьерах Карло Рос-си. Но стоят эти двери только для декорации - входят в них только иногда, в большинстве случаев люди идут прямо в воображаемую стену рядом с дверью. Ну, я понимаю, что это тоже условность, и меня не пугает условность, меня пугают отсутствие здравого смысла и погоня за этой условностью во что бы то ни стало.

Чацкий при первом появлении, перед тем, как сказать Софье: "Чуть свет уж на ногах! и я у ваших ног", обегает всю сцену по кругу на заднем плане, то есть выбирает самое длинное расстояние между двумя точками, очевидно, для того, чтобы этой мизансценой подчеркнуть свое влечение, свой стремительный порыв к Софье. Но формальный прием остается формальным приемом и производит обратное впечатление. Тем более что в первом диалоге с Софьей, где это влечение, этот стремительный порыв должны быть выявлены непосредственно действием, режиссер применяет новый формальный трюк, разбивающий действие: на первом плане справа и слева появляются один за другим все одиннадцать персонажей, упоминаемые Чацким.

Здесь по очереди как бы представляются публике, опять по принципу иллюстрации и "живой картины", и "тот черномазенький, на ножках журавлиных", и "трое из бульварных лиц, которые с полвека молодятся", и "наше солнышко, наш клад", и "Гильоме, француз, подбитый ветерком", и "тетушка, фрейлина Екатерины Первой". (Здесь, кстати, постановщик допускает ошибку, перепутав Екатерину Первую с Екатериной Второй - на сцене появляется второстепенный персонаж из оперы "Пиковая дама". Ее же, кстати, потом мы увидим на балу у Фамусова. Тетушке же, о которой спрашивает Чацкий, должно быть не меньше девяноста восьми лет, и едва ли она может танцевать на балу.) Сказать, что каждый из этих персонажей хотя бы внешне охарактеризован ярко и интересно, нельзя. Все они приблизительно типажны, - не больше.

Другие новшества, или странности, заключаются в следующем: при появлении Скалозуба музыка играет за кулисами военный марш. (Правда, оригинально?) Под звуки этой же музыки в глубине сцены марширует небольшое (возможности театра все же ограничены) пехотное подразделение. Скалозуб вместе с Фамусовым приветствует его из окна. Фамусов машет платком. Этим как бы иллюстрируется военный патриотизм московского общества.

В остальном все идет, как шло раньше, и если бы исполнение многих ролей было бы на том же уровне, что и раньше, то с этим остальным можно было бы помириться. К сожалению, серьезные претензии можно предъявить и к Чацкому, который монотонно декламирует всю роль от первого появления до последнего монолога, и к Софье, которая так и не решила для себя, что же она, собственно, собой представляет, и к Лизе, слишком субтильной, слишком мелкой, слишком бытовой (а это еще раз заставляет вспомнить, что русские актрисы в прошлом, как правило, играли эту роль ярко, сочно, правдиво), и к Скалозубу, который слишком буквально расшифровывает свою фамилию - без видимой причины и непрерывно скалит зубы. Но не будем придирчивы, - актеры послушно шли за режиссером, и не их вина, что не всегда они подходят к своим ролям.

Есть в первой половине спектакля еще одна нелепая мизансцена: три жениха - Скалозуб, Молчалин и Чацкий - в финале второго действия без всяких причин, тоже в порядке "живой картины", вместе появляются на сцене. Вероятно, для того, чтобы публика поняла, что на Софью претендуют все трое. Но ведь и без этой "живой картины" публика понимает происходящее, а разжевывать и разъяснять и без того понятное вообще не нужно.

В остальном же первая половина спектакля проходит в общем нормально. Она похожа на драматический спектакль, и если бы не все те ненужные режиссерские ухищрения, о которых говорилось выше, спектакль не вызвал бы отрицательного к себе отношения. Хотя и в первой половине актерское исполнение оставляет желать многого. Но не меркнет еще надежда, что дальше дело пойдет лучше. К сожалению, надежде этой сбыться не суждено.

Во второй половине спектакля его постановщик занимает позицию скорее оперного, чем драматического режиссера. Вся сцена бала (который, кстати говоря, по Грибоедову, совсем не бал, во всяком случае не пышный бал) поставлена по типу балета в Большом театре и берет скорее, так сказать, количеством, чем качеством. Длинные полонезы, балетные ритурнели, церемонные реверансы и даже комическая мазурка Фамусова - все, как в балетном дивертисменте. Жалко, что все это уже использовано в предыдущем спектакле Малого театра - в "Маскараде", поставленном Варпаховским с истинно балетной пышностью, и потому в "Горе от ума" не производит впечатления новизны. Из-за балетного дивертисмента, очевидно, пришлось выбросить такую известную сцену, как диалог Фамусова и Хлёстовой со знаменитой фразой: "Всё врут календари".

Эта хрестоматийно известная сцена, отдельные фразы из которой вошли в русский язык как пословицы, уступила место еще одному бальному танцу. По моему убеждению, Малый театр в данном случае обязан был сохранить грибоедовский текст в полной неприкосновенности. Это вопрос принципиальный.

В прежней постановке Малого театра очень хорошо была сделана сцена сплетни о сумасшествии Чацкого. Она начиналась как бы из ничего, развивалась медленно и подробно, постепенно достигая апогея. В новой постановке с первых реплик сплетня идет на самых высоких нотах, и развиваться ей некуда. Гости Фамусова - просто массовка, где индивидуальностей почти не видно. Зато в монологе "Французик из Бордо" режиссер делает несколько неожиданных открытий. Гости так боятся сумасшедшего Чацкого, что разбегаются от него в панике еще до начала монолога. Сам монолог Чацкий произносит в темноте, в одном луче света, и когда оглядывается, то видит, что во внезапно и условно освещенном зале он один. Смысл этой мизансцены понятен. Чацкий остался один. Но ведь в ремарке Грибоедова это выражено и сильнее, и проще:

В чьей, по несчастью, голове
Пять, шесть найдется мыслей здравых,
И он осмелится их гласно объявлять,
Глядь...
(Оглядывается, все в вальсе кружатся с величайшим усердием.
Старики разбрелись к карточным столам.)

Ремарка гениальна. Она полностью выражает одиночество Чацкого. Его никто не принимает всерьез, на него никто не обращает внимания. В четвертом действии становится ясно, что не гости убежали с бала от чумного Чацкого, а Чацкий ушел от них. Ушел потому, что не увидел ни прелести встреч, ни живого участья. Излишняя драматизация финала третьего действия, доходящая даже до некоторого символизма, это - режиссерское излишество, где фантазия не подчинена разумному контролю.

Это в полной мере сказалось и в разработке сцены Репетилова. Но прежде всего позволю себе высказать одно сомнение по поводу самого смысла сцены. Режиссер, делающий Чацкого явным декабристом, должен был ответить этой сценой на один вопрос: если Чацкий - член тайного общества, то что значит в общей концепции спектакля и пьесы эта злая и насмешливая пародия на тайные общества, которую олицетворяет собой Репетилов? Для меня этот вопрос остается без ответа.

Репетилов подробно и с большим одушевлением рассказывает о своих сообщниках: и о князе Григории, и об Евдокиме Воркулове, и о гении - Ипполите Маркелоче, и о ночном разбойнике, дуэлисте, которого не надо называть, так как имеется в виду знаменитый граф Толстой-Американец. Все они члены Английского клуба, представители аристократии, либерального дворянства, из которого и состояло Северное общество. Режиссер же, не довольствуясь упоминанием этих лиц и подробным их описанием, выводит на сцену компанию пьяного трактирного сброда; такого сброда, что даже нетрезвый Репетилов понимает, что пускать их в порядочный дом нельзя, и не только в дом, но и в сени... Он сначала и не пускает их на порог, выпроваживает на улицу вместе с их гитарой и куплетами. И только потом эти хористы все же врываются в сени, чтоб быть представленными Чацкому и исполнить под гитару хором нечто разухабистое.

Что это? Сценическая смелость? Формальные поиски? Нарочитая условность? Я не берусь судить...

Впрочем, дальше все идет по-старому, как в нормальном спектакле. Правда, яркой галереи типов грибоедовской Москвы не получилось, но артисты произносят свой текст скромно и добросовестно. Все же бывают досадные спады и с этого среднего уровня или режиссерская трактовка некоторых сцен просто не доходит.

Может быть, княжны Тугоуховские решены режиссером в том же принципе, как решен хор в спектаклях греческого театра трагедии? Тогда воплощение этого замысла должно быть доведено до ясности. Сейчас этого нет, и эпизод княжон с Репетиловым кажется попавшим на профессиональную сцену совершенно случайно.

Но дальше, повторяю, все идет по старым шаблонам. Только Молчалин в сцене с Софьей поднимается над этим шаблоном и неожиданно показывает такое отчаяние по поводу краха своей так глупо погубленной карьеры, что вызывает к себе даже какое-то подобие сочувствия. Здесь возникает, действительно, новое раскрытие смысла сцены и образа, и для этого не потребовались ни новые трюки, ни новые режиссерские ухищрения. Последняя реплика Молчалина, обращенная к Софье: "Как вы прикажете", - сказана с таким достоинством, с такой холодной наглостью, что только здесь становится ясной вся опасная и смелая игра, которую вел Молчалин в доме своего благодетеля. Начинаешь думать, что в запасе у Молчалина есть еще какие-то секретные шансы на выигрыш. Это подтверждает и последняя мизансцена - Фамусов находит поддержку у Молчалина, он не может обойтись без Молчалина.

Есть в спектакле и другие поистине важные находки. К сожалению, их меньше, чем ненужных и необоснованных формальных трюков.

Уходит со сцены, произнеся последний монолог, Чацкий. Последний талантливый штрих Ильинского - Фамусова: "Ах! Боже мой! что станет говорить княгиня Марья Алексевна!". И пьеса кончена. Публика встает с мест, аплодирует, идет к выходу. Уже и Чацкий вышел на аплодисменты. Но что это? Занавес не закрывается, зазвучала торжественно-печальная музыка. Клеверовское солнце опять появилось из-за туч, а Чацкий идет и занимает место правофлангового в шеренге декабристов, которых мы видели в прологе, а с некоторыми встречались еще и на балу у Фамусова. Опять живая картина, и опять недоумение в зрительном зале...

"Коллеги" В. Аксенова и Ю. Стабового. Государственный академический Малый театр. 1962. Постановка Б. Бабочкина и В. Коршунова. Художник "Д. Белов.

Зеленин - Н. Подгорный
Зеленин - Н. Подгорный

Сцена из первого акта. Карпов - А. Торопов, Максимов - В. Коршунов, Зеленин - Н. Подгорный
Сцена из первого акта. Карпов - А. Торопов, Максимов - В. Коршунов, Зеленин - Н. Подгорный

'Правда - хорошо, а счастье лучше' А. Островского. Государственный академический Малый театр 1965. Постановка Б. Бабочкина, художник Т. Ливанова
'Правда - хорошо, а счастье лучше' А. Островского. Государственный академический Малый театр 1965. Постановка Б. Бабочкина, художник Т. Ливанова

Грознов - Б. Бабочкин, Барабошева - Н. Белевцева
Грознов - Б. Бабочкин, Барабошева - Н. Белевцева

Появись такой спектакль где угодно, он не вызвал бы такого решительного внутреннего протеста. У него нашлись бы и поклонники, и отрицатели. Больше того, есть такие поклонники и у этой постановки, пусть их не так много, но они искренне пытаются найти оправдание спектаклю в некоторых удачах актерского исполнения, решения отдельных сцен, в несомненной фантазии постановщика. Никто не отрицает его интересного дарования. Повторяю, появись такой спектакль в любом театре, кроме академического, он мог бы понравиться или не понравиться, но он не вызывал бы решительного протеста. В конце концов его можно было бы просто не заметить.

Но Малому театру с его славными реалистическими традициями как бы доверено охранять великое классическое наследство, это вопрос его этики, вопрос его ответственности и перед своими предками, которые называли Малый театр вторым Московским университетом, и перед молодым поколением, которое имеет право знать не только о модных модернистских течениях в современном театре, но и о его традициях, традициях славных, достойных серьезного внимания и не показного уважения.

Что сказали бы зрители, если бы в Художественном театре нашелся смелый новатор, который поставил бы "Трех сестер", как водевиль с пением? Разве не то же самое, по сути дела, произошло в Малом театре? При всех благих намерениях (а ими, как известно, вымощена дорога в ад) новая постановка "Горя от ума" звучит как художественная бестактность.

Значит ли это, что Малый театр должен быть только музеем? Нет, тысячу раз нет! Можно и нужно освободить старую пьесу от рутины и штампов, можно и нужно очистить дно корабля от слоя ракушек, налипших на него с годами, но делать это нужно только для того, чтоб смысл пьесы, ее художественные достоинства, ее поэтический подтекст дошли до современного зрителя в своей первозданной красоте и неповторимом своеобразии.

Вероятно, и в "Горе от ума" есть громадные возможности для углубления каждого образа, для придания ему живых, естественных, человечески знакомых, а не ходульно театральных черт. Но все это должно касаться внутреннего смысла пьесы, внутренней жизни героев и должно быть выражено не путем трюков и внешних эффектов. И в новом спектакле Малого театра есть свои достижения в смысле более углубленного взгляда на образ, на тип. Я уже говорил о Молчалине - Коршунове. Он предстал перед нами в более интересном и более верном качестве по сравнению с прежней трактовкой. Совершенно достоверным, неожиданно знакомым, человечески живым показался нам Платон Михайлович в исполнении Павлова. Очень много интересных, тонких и остроумных, совсем не шаблонных черт открыл в своем Фамусове Ильинский, хотя этот образ и облегчен, сделан слишком водевильно.

Правда, "водевиль есть вещь, а прочее всё гиль", но ведь так говорит Репетилов, а мы с этим не должны бы согласиться. А остальное вообще от лукавого. У меня появляется мысль, что при постановке спектакля режиссер был озабочен не столько содержанием пьесы, сколько желанием не отстать от современного модного направления в театре, что он был слишком озабочен желанием не ударить в грязь лицом перед спектаклем Большого драматического театра. Но для этого соревнования нужны были другие средства. И первым и главным из этих художественных средств должна была бы стать великая классическая традиция исполнения "Горя от ума" как пьесы, гениально соединившей в себе сатирическую остроту изображения отрицательных черт фамусовского общества с романтической приподнятостью, гражданским направлением, которое олицетворяет Чацкий. Великая классическая традиция исполнения "Горя от ума" еще далеко не исчерпана, она оставляет необозримый простор для новых, неожиданных открытий - и режиссерских, и актерских.

Недавно я прочитал фельетон Вл. Дорошевича об актрисе Стрепетовой, где он, в частности, пишет о ее исполнении роли Катерины в "Грозе" Островского. До этого времени я, доверившись некоторым монографиям об актрисе, считал, что Стрепетова - родоначальница всех экзальтированных, неземных Катерин, которые существуют на современной сцене и искажают содержание образа и смысл пьесы. По фельетону старого театрала я понял, что мое представление о Стрепетовой было ошибочным.

Оказывается, Стрепетова в "Грозе" играла темную, забитую, маленькую мещанку, провинциалку, запуганную богом и людьми, то есть она лишала свою Катерину всяких прав и шансов на звание героини. Но именно эта темная, забитая, богобоязненная мещанка вырастала в героиню, бросавшую вызов современному ей обществу, всему темному царству, всему гнетущему укладу старой, страшной жизни. Она предъявляла свои права на любовь, на счастье, а уж если они ей не были суждены, - то право на свою смерть. И я думаю: появись у нас актриса, которая нашла бы в себе достаточно смелости, чтоб сыграть такую Катерину, понять Катерину так верно, как понимала ее Стрепетова, какую она внесла бы новую струю в обычную для нашего времени, штампованную, ошибочную трактовку "Грозы" и какой бы это был драгоценный вклад в сокровищницу нашего классического театра!

Если бы на мою долю выпало счастье увидеть такую Катерину, то, вероятно, Катерина, которую я намечал в своем режиссерском воображении, - хотя и не ходульная и не штампованная, - низко поклонясь, уступила бы свое место глубоко реалистическому образу, созданному гениальной Стрепетовой, образу, встающему перед нами со страниц статьи Дорошевича.

В статье "Возрождение классики" Г. Бояджиев пишет, что даже в порыве искренней почтительности не стоит театру беречь классику со всей строгостью инструкций по охране памятников старины". Здесь хочется напомнить тов. Бояджиеву, что раньше закона (а не инструкции) об охране памятников старины вообще не существовало. Он появился только тогда, когда некоторые безответственные люди начали варварски относиться к памятникам нашей национальной культуры. В результате этого варварского, безответственного отношения были навсегда уничтожены, разрушены некоторые выдающиеся памятники старины. Вот тогда и появился закон о их охране.

Но можно выразить полную уверенность, что в театре до этого дело не дойдет, несмотря на то, что есть у нас небольшое количество деятелей, разделяющих взгляды тов. Бояджиева на классическое наследство. А Малый театр обязан не только беречь классику, но и делать это от чистого сердца. За классическое наследие, за классические традиции русского театра он отвечает и перед народом, и перед своей художественной совестью!

Театр - искусство великое. Но это искусство подчиненное. Подчиненное литературе и зависимое от литературы. Режиссер, не сумевший зажечься идеей, понять художественное своеобразие пьесы, которую он ставит, ее подлинную глубину, уникальную образность, пусть лучше прекратит начатую работу. Он не имеет права подменять идеи пьесы, да еще такой великой пьесы, как "Горе от ума", другими идеями, другими задачами.

Много лет назад "патриарх русской сцены" - так назвал К. С. Станиславский Владимира Николаевича Давыдова - писал: "...к стыду нашему, мы не умеем хранить лучших и умных традиций великих мастеров сцены. Сейчас режиссер мудрит, лукавит, показывает свое штукмейстерство, обнаруживает полное пренебрежение к театру, как к большому культурному делу, ловко подменивая подлинное существо театра дешевой фальсификацией. И нигде эта подмена не дает себя знать, не обнаруживает свою полную беспомощность, как в постановках бессмертных сценических произведений, ибо нет гениальных режиссеров, равных гению великих авторов".

Беда заключается и в том, что в каждом проявлении формализма господствует одна и та же идея, одна и та же задача: удивить публику своей оригинальностью, своей изобретательностью, своим талантом. Идея эта ложная, а задача жалкая. И не менее ложной и жалкой становится в этих обстоятельствах позиция тех критиков, которые не проявили достаточной принципиальности, чтобы различить и разоблачить эту жалкую и ложную идею самовосхваления художника, не знающего ни чувства меры, ни ощущения пропорций, не сознающего необходимости самоограничения.

Вопрос об ответственности художника перед народом и своей совестью не должен возникать время от времени, от случая к случаю. Этот вопрос должен стоять перед художником всегда. Мне кажется, что этот вопрос и формирует художника, вообще рождает его на свет как творца. Вероятно, так и было всегда, когда речь шла о подлинном искусстве. Художник может начать работу по тем или иным причинам и соображениям. Но в процессе этой работы, если только он настоящий художник, он обязательно должен будет увлечься и обязательно увлечется, загорится желанием раскрыть главную - гражданскую - идею произведения, и подчинит все этой главной идее, и, наконец, найдет для ее выражения ту самую единственную форму, которая и создает произведение искусства, искусства, нужного народу.

1963 год

предыдущая главасодержаниеследующая глава










© ISTORIYA-KINO.RU, 2010-2020
При использовании материалов проекта активная ссылка обязательна:
http://istoriya-kino.ru/ 'История кинематографа'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь