НОВОСТИ    БИБЛИОТЕКА    ЭНЦИКЛОПЕДИЯ    ССЫЛКИ    О САЙТЕ


предыдущая главасодержаниеследующая глава

А. Трошин. Из Саввиной

Слышу голос Виктора Борисовича Шкловского на его юбилейном вечере в Доме литераторов. Он говорил тогда, что не может понять писателей, которые в эпоху телевидения жалуются на нехватку бумаги: им-де бумагу не подвезли и еще чего-то, недостает. "А эфир?..- горячился юбиляр.- Эфир тоже не подвезли?.." Думается, окажись он среди актеров, не преминул бы повторить вопрос. Потому что, действительно, все желания актера, покуда не воплощенные ни в театре, ни в кино, можно доверить телевидению. Сегодня здесь уже многие актеры продолжают поиски, развивают собственные темы, разрушают свои амплуа и пускают в дело нерастраченный запас знаний, мастерства, души.

Вот и для Ии Саввиной телевидение - не повторение, но продолжение родной сцены и кинематографа.

В телеспектакле "Улица Ангела" по Д. Пристли, в котором была занята труппа Театра имени Моссовета, Саввина играла скромное, тихое и вместе гордое человеческое существо - машинистку респектабельной фирмы, доверчиво ответившую на ухаживания патрона, расцветшую в любви и горько обманувшуюся в надеждах. В одной из серий телевизионного цикла "Следствие ведут Знатоки" ее героиня странным образом перекликнулась с саввинской же Сонечкой Мармеладовой из моссоветовского спектакля "Петербургские сновидения". Тем, может быть, что она с многотерпеливостью и женским достоинством несет, не жалуясь, тяжкий крест своей мучительной любви и верности и неколебимо верует в нравственное выздоровление любимого. А недавняя роль ее в телепьесе "Доктор Жуков, на выезд" о врачах "Скорой помощи" оказалась по времени и по сути характера в соседстве с фильмом "Каждый день доктора Калинниковой", где Ия Саввина явилась заглавной героиней, "деловой женщиной".

Однако не эти роли, не даже Пульхерия Александровна, мать Раскольникова, в аналитической, учебной передаче "Преступление и наказание", сыгранная Саввиной по всем правилам театрального перевоплощения, встанут в центр статьи, а совсем иной жанр актрисы, которому и названия еще нет. Впрочем, любое явление искусства всегда легче назвать, чем определить, но тщетны усилия найти в какой бы то ни было формуле его "магический кристалл". Особенно когда речь идет о творчестве актерском с его прелестной неуловимостью "плана". О творчестве, которое, что бы там ни говорили, подвержено всему, чему подвержен всякий из нас в своей повседневности,- даже перепады атмосферного давления, я убеждай, отзовутся против воли в предстоящем спектакле. Тем паче пережитое и ежеминутно переживаемое, в широком, всеобъемлющем смысле этих слов, распространяющемся на весь без остатка душевный опыт актера. Тысячу раз был прав, методологически безошибочен А. Свободин, так надписавший одну из своих статей об актере: "Валентин Никулин? Как бы это вам объяснить..."

Уверен: объяснив, лично я потерял бы. Во всяком случае, если бы мог предвосхитить все, не ждал бы впредь с таким нетерпением заранее объявленного часа. Тем более что передачам с участием Ии Саввиной, которые числятся по ведомству третьей, учебно-образовательной программы Центрального телевидения, но находят очень широкий круг благодарных "учеников", обычно отводится в эфире "неудобное", рабочее время дня.

Сама актриса невольно выступает моим единомышленником, свято веря, что притягательность творчества вовек не объяснить до конца, что и не нужно подчас объяснять. Ия Саввина не объясняет, когда водит зрителей по герценовской Москве, когда читает в студии тургеневские письма или зовет нас в Щелыково, где Александр Николаевич Островский писал своих неутешных бесприданниц. Она возьмет книгу в потертом переплете, откроет не наугад, а там, где старая закладка, где на полях письма, ею самой читанного-перечитанного, наверное есть легкие карандашные пометки за прошлым годом, и скажет нам: "Послушайте, с чем он (Герцен, Тургенев, Островский) спешил в тот день к своему другу..." Потом она может вернуться к этому месту в письме, уже иначе расставляя акценты, и у нас оттого рождается строй новых ассоциаций.

Раздумье вслух с книгой в руках - пожалуй, вот жанр телепередач Ии Саввиной. Она читает страницы писательских дневников, писем, воспоминаний о них, всем памятные стихи или полузабытые строки, соединяя все мыслью и воображением в состоявшуюся, воплощенную, живую человеческую судьбу. Читает по своему актерскому слуху, чтобы тем разбудить в нас самих желание после передачи тоже по-своему перечитать еще другое из "Былого и дум", "из Тургенева", "из Пушкина".

Вспомним, как остро нас всех задело выстраданное цветаевское: мой Пушкин. А теперь мой уже и школьнику - пусть еще не всякому - кажется непреложным в общении с классической книгой. Оно даже вошло в литературную моду, многим облегчило поиски заголовков, хотя, заметим, пользуют его порой без достаточных внутренних оснований. Но в передачах с участием Ии Саввиной слово мой, не декларируемое, ощущается буквально во всем, и какая разница, кто в титрах значится автором. Мой здесь органично, потому что счастливо пересеклись в нем давний живой интерес актрисы к русской литературе и специфическая чуткость телевидения к авторскому, личностному, лично произнесенному слову.

Не самой первой - были подготовленные ею передачи о Всеволоде Вишневском, о кинооператоре Андрее Москвине, об актере Евгении Евстигнееве, была самостоятельная телепостановка Саввиной по рассказу Андрея Платонова,- но именно такой ее первой стала передача "Герцен в Москве". Торопились прохожие по Арбату, играли дети на Тверском бульваре, шумными ватагами выбегали студенты из аудиторий университета на Моховой, а тесный дворик Литинститута был пуст в тот час, а у Никитских ворот в доме на углу, что связан с именем Николая Огарева, шел какой-то старый фильм... Ко всей этой гуще привычного дня Ия Саввина умно и деликатно присоединила свой историко-литературный комментарий, много-жанровый в ее интонациях. Это была авторская передача по самому строгому счету, не только оттого, что в Ии Саввиной, к этому времени известной актрисе, объединились автор сценария и ведущая. "И дело вовсе не в том,- помогает нам справедливыми рассуждениями критик В. Шитова,- что память подсказала прошлое актрисы, которая пришла сначала на сцену (это был студенческий театр МГУ), а потом и на экран из аудиторий факультета журналистики, которую каждое утро встречал у старого здания университета он, Герцен, гранитный на своем гранитном пьедестале. И не в том дело, что она, Саввина, здесь, в телепередаче, брала в руки знакомые книги, которые читала когда-то к зачету или экзамену, а значит, и читала их не впервые, и говорила о том, что узнала раньше и сама.

Просто Ия Саввина, повествуя о московской юности будущего Искандера, опять была занята чем-то очень и очень своим - опять была в кругу собственных мыслей о жизни и о человеке". Литературу, составившую ее телевизионный "круг чтения", она не объясняет, она живет в тесной близости с нею в часы, когда готовится передача. Бродит в осеннем Спасском-Лутовинове, вслушивается в шум высоких деревьев, нагибается за упавшим листом, временами останавливается, словно в окружающем ищет живых повторений ритма тургеневской прозы. Читает письма отца к дочери. В них, как водится в отцовских письмах, полно добрых напутствий, предостережений, советов, тактичные и строгие разборы юношеских литературных опытов. Саввина своим, кажется,- абсолютным слухом на вместимое слово находит здесь не плоское наставничество, не только его, но не прекращающийся, духовно напряженный диалог писателя с самим собой и еще с современниками и наследниками России и русской культуры.

'Русские женщины'. И. Саввина и В. Никулин
'Русские женщины'. И. Саввина и В. Никулин

Задета другая страница биографии - история вражды и до горечи позднего примирения Тургенева с Некрасовым. Тут Саввина рискует сказать: не понимаю их. Прозвучали ли в передаче точно такие слова, не ручаюсь, но печальную, с досады, паузу Саввиной после прочтенной тургеневской колкости слышу, как сейчас. И облегчение потом улавливаю в ее голосе, когда Тургенев рассказывает, как посетил он, наперекор годам размолвки, больного, день ото дня физически слабевшего поэта. Ведь Некрасов для нее значит не меньше, и доказательством тому - передача "Русские женщины" о женах декабристов, где она вместе с Валентином Никулиным и Аллой Покровской, волнуясь, вступала в сурово-нежную стихию некрасовской поэмы. Так драматургия документов и чужой судьбы перетекает в драматургию глубоко личного переживания - на этом стоит ее, Саввиной, телевизионный "театр одного актера".

Верно ли, что именно "театр", а не "урок"? Ведь программа учебно-образовательная? Но, признаться, не вижу в них существенного противопоставления и готов призвать в третейские судьи авторитет русского классика, находившего в театре прежде всего "кафедру, с которой читается разом целой толпе живой урок...". А с другой стороны, каждый из нас не ловил ли себя на том, что память по прошествии лет отчетливее других голосов слышит прозвучавшие когда-то в школьном классе или в институтской аудитории голоса преподавателей, определенно обладавших даром актерского переживания. Если ум юноши, по древней заповеди, не сосуд, который нужно наполнить, а факел, который нужно зажечь, значит, без искры (отсюда- искренность) переданные знания все же глухо упадут на дно сосуда. Значит, учитель в идеале должен быть, пусть немножко, актером - не ввести ли для студентов педвузов курс актерского мастерства?! Во всяком случае, школа нуждается в актере не меньше, чем в специалисте по предмету. Конечно, не в любом актере, но в таком, который носит в себе, "помимо лицедейского, еще и некое "просветительское" начало (как правило, не находящее должного выхода ни в театре, ни в кино), если слово для актера не просто текст роли, который надо выучить, а что-то более сокровенное, задевающее его собственную мысль..." (Н. Крымова).

Размышлением от первого лица стала передача "Моцарт и Сальери" - в ней Саввина выступила исполнительницей сценария Ю. Карякина, скорее даже отзывчивым читателем интересного литературоведческого анализа. Они оба - актриса и литературовед - в раздумье над "маленькой трагедией", которая принадлежит к числу напряженнейших пушкинских вдохновений и всегда остается несколько загадочной благодаря глубине и краткости. Они предлагают нам свою разгадку. В иную минуту кажется: каждый свою. По-разному они слушают звучащую в передаче музыку и монологи Сальери, которые читает за кадром В. Яхонтов. Разное берут из них, прибавляя к своим аргументам. Принципиального характера их разночтения, конечно, не носят и лишь отвечают особенностям душевного склада ученого и актрисы.

Задуманная как комментарий к пушкинскому произведению, передача сама явилась произведением искусства. Телевизионным театром, в котором соединились проницательные замечания исследователей и бесхитростное "над вымыслом слезами обольюсь", канонический текст пьесы и авторская эссеистика с россыпью строк из пушкинских стихов. "Реквием" Моцарта, "Страшный суд" Микеланджело, образы "Сикстинской мадонны", графические листы Фаворского. Наконец, просто - темный экран и просто - молчание. Голос Яхонтова в старой записи, ложно восклицающего за Сальери: "Постой, постой!.. Ты выпил!.. без меня?" И в ответ горькая усмешка Саввиной, которая слушает и говорит "за Моцарта", но знает больше.

Пристальным вниманием выделим эту передачу, ибо в ней, на мой взгляд, как раз собрались все свойства принципиально нового актерского жанра, дорогу к которому открыло именно телевидение. (Начинается она литературоведческим введением в "маленькую трагедию", бесконечно повторяющуюся в столетиях и, по слову автора сценария, не минующую так или иначе ни одного человека. Затем - напоминание о той холерной Болдинской осени, когда трагедия рождалась под пером: дата и число остававшихся Пушкину лет жизни. "Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий..." - вступает Сазвина со стихами, задумчиво касаясь в них всего, что представил поэт перед ее мысленным взором. Эту интонацию подхватывают мужские и женские голоса в "Реквиеме". И уже потом - грозный обвал, когда яхонтовский Сальери трагически вопрошает: "О небо! Где ж правота..." Отныне у Саввиной, помимо Ю. Карякина, сидящего по другую сторону стола, появляется еще один партнер в передаче: голос знаменитого чтеца, который в монологи Сальери и даже в обыденные его реплики вложил нечто позерское, жреческое, давние уроки классической риторики - да не унизится он до интонаций "обычного" "неизбранного" человека. Это - фон для кажущегося теперь столь уместно тихим, непринужденным голоса Саввиной.

Границы между ею самой, "ролью Моцарта" и "ролью собеседника" смещены, границ, по сути дела, нет вовсе - раздвинулось пространство трагического конфликта. Потому так естественны у нее переходы от пушкинского сжатого диалога к вольной взволнованной речи.

Сальери грубо прогоняет слепого скрипача, что пиликаньем "из Моцарта" осквернил его искушенный слух, а Моцарт, дабы утешить старика, кладет ему в ладонь монету: "Пей за мое здоровье". Возникает мысль, что уже в этом эпизоде он как бы отделяет себя от Сальери, говорит "за мое здоровье", а не за "наше". Саввина же, еще не занятая бедой, нависшей над ее героем, в счастливом простодушии возражает собеседнику: "А мне кажется... мне кажется, что эти слова еще звучат как "Прости", "Молись за меня!.." Зачем он привел старика? Может, просто чтобы как-то по-детски порадоваться, что вот и на улице играют из Моцарта. А может,- она улыбается,- шутливо погрустить..." Вдруг вспомнила все, и слетела улыбка. "Стыдно, ужасно стыдно",- повторяет Саввина, обиженная за нищего старика, как-никак "художника, который играет, ну пусть "пиликает", но не кого-нибудь, а Моцарта".

Простившийся было с Сальери, уже на пороге Моцарт проговаривается о "безделице", которую нес показать другу. И в конце концов, уступив уговорам, садится к фортепиано. Теперь Саввиной достается, наверное, самое трудное в роли - слушать музыку. Слушать долго и с искренним участием. Когда звучит с экрана, заполняя пространство и время, моцартовская фортепианная фантазия в реминоре, Саввина вся, обхватив рукой плечо, с сосредоточенностью взгляда,- на поводу у музыки. Видно: не по роли только, но по собственной тонкой восприимчивости, по изначальной - еще до роли - любви к Моцарту.

С той же степенью внимания она на крупных планах слушает слова двуликого Сальери. "...И наконец нашел / Я моего врага..." - убежденно говорит он. Саввина вздыхает - "за Моцарта", за Пушкина, за себя. Моцарт - враг! Нет, вы подумайте только, что говорит этот безумец "от алгебры". Моцарт - враг!.. Ей странно такое слышать. Саввина сокрушенно покачивает головой, кажется, жалея в эту минуту не столько Моцарта, сколько презренного в душевной слепоте, трагически заблудившегося Сальери.

Еще раньше завязывается в передаче эта, ключевая, тема: о несовместимости гения и злодейства. Известная реплика Моцарта стоит эпиграфом к передаче и в течение ее повторяется Саввиной на разные лады - актриса, что называется, пословно взвешивает эту мысль. Сначала, в диалоге с Сальери,- как сорвавшуюся с языка простую истину. Другой раз - настойчиво, с упором в конце на каждый слог. И вновь - в невозмутимой ясности сознания. "...Со счастливой и непреклонной самоочевидностью.- Саввина озаряется улыбкой.- Как: "Мороз и солнце; день чудесный!" - и продолжает нанизывать строки.- Как: "Рифма, звучная подруга..." Как: "Пока живется нам, живи, / Гуляй в мое воспоминанье..." Как у пушкинского Моцарта: "Но божество мое...- тут у Саввиной, вопреки тексту, лукавая заминка,- ...проголодалось".

"Из этого чтения,- напишет после Н. Крымова,- рождается анализ- актриса ведет слушателя по сложным внутренним ходам произведения, сама увлекаясь и других увлекая процессом размышления о литературе. Если можно определить роль актера в данном случае,- вероятно, это роль как бы "современного идеального читателя", на наших глазах пробующего сориентироваться в сложном мире пушкинских мыслей".

Свет, который, безусловно, есть в трагедии, который излучает из себя Моцарт - даже расстроенный Моцарт, томимый страшным предчувствием, Моцарт, играющий свой "Реквием",- свет пушкинского гения из XIX столетия незримо протянулся в студию, где два человека, наши современники, литературовед и актриса, осторожно подступались к его разгадке. Они не бились над объяснением, не исчерпали полноты смысла пьесы, они стремились только увидеть и показать нам, телезрителям, истинный союз, связующий дар жизни и мысли, "двух сыновей гармонии". Такое обращение нашего телевидения к "Моцарту и Сальери", мне кажется, всего ближе поэтической и философской природе пушкинской драмы. К тому же принцип ее толкования от первого лица - не что иное, как мужественное заглядывание вдумчивых читателей в бездну смысла, способное пробудить у других отвагу к соразмышлению. Настаиваю, что здесь - искусство, причем нового сплава, который еще даже не объяснен традиционной эстетикой. Художественный образ рождается на сей раз из редкостного и вместе с тем отвечающего природе телевидения совпадения человека, актера и роли. Перед нами не только Саввина как конкретная индивидуальность, но Саввина как образ современной личности, как живая концепция человека, близкого нам по духу и строю чувств.

"Некрасов. Письма, стихи, воспоминания" - одна из последних передач этого цикла. В ней то же, что и в прежних,- размышление о жизни поэта над его эпистолярией и собранием стихов. Неспешный, с паузами разговор в кругу молчаливых "собеседников": там, где в трудах и надеждах протекли его годы, среди окружавших поэта вещей, перед портретами современников, которых он чтил, чей литературный талант пестовал, с которыми дружил и затевал издание журналов... В присутствии Саввиной - в Карабихе, что между Москвой и Ярославлем, или в доме № 36 по Литейному проспекту в Ленинграде, где обычный музей принимает вид неостывшего дома, в который она приходит всегда, как своя. На этой саввинской причастности ко всему, что попадает в кадр, замешаны рождающиеся здесь поверх сценария, не предусмотренные "планом" жесты, взгляды, паузы, обмолвки. Вот она села подле лампы и читает адресованное Некрасовым жене, Зине: "Пододвинь перо, бумагу, книги! Милый друг!.." А после стихов, не торопясь переходит к другим свидетельствам, чуть задерживается у женского портрета, быть может, что-то еще в этот миг добавив к своим представлениям о самоотверженной Зине, измаявшейся в сиделках у больного Некрасова, но глубоко прияязанной к нему.

В передаче, посвященной Александру Николаевичу Островскому, Саввина также прибегает к письмам и дневникам, к свидетельствам современников русского драматурга. И так же, как в передачах о Тургеневе и Некрасове, отправляется в его дальнюю обитель трудов и вдохновенья, где, кстати, и сегодня то же находит для себя в паузах между спектаклями и гастролями нынешнее поколение актеров. Саввиной не впервые стоять и на этой террасе усадебного дома, и возле той скамьи в парке, и над родником, в котором, если верить легенде, заключено сердце Снегурочки. Актриса наклоняется к воде, зачерпывает ладонью и... умывается, что ли? Вероятно, привычное дело для каждого, кто временами наезжает сюда и живет. Но в передаче ненавязчивая деталь поневоле прочиталась шире - родник этот мы вдруг восприняли посланником сказки, русской истории, иживой водой" искусства, наконец, духовностью, неумолкаемо струящейся сквозь столетия. Артистический дар импровизации, помогая Саввиной выстраивать на наших глазах, при нашем участии ассоциативные мосты в пространстве истории и человеческой души, как здесь, никогда не выбьет фальшивой ноты.

Поэтому и откладываю обычную работу, чтобы смотреть по телевизору новое "из Саввиной".

предыдущая главасодержаниеследующая глава










© ISTORIYA-KINO.RU, 2010-2020
При использовании материалов проекта активная ссылка обязательна:
http://istoriya-kino.ru/ 'История кинематографа'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь